Cайт Андрея Козырева

Вторник, 19.09.2017, 14:41

Приветствую Вас Гость | RSS | Главная | Блог | Регистрация | Вход

Главная » 2015 » Март » 8 » ПАУТИНА. Глава 8. Клоун парит над миром
00:00
ПАУТИНА. Глава 8. Клоун парит над миром

ЧАСТЬ 2

 

ВОЗДУШНЫЕ МЫТАРСТВА

 

И в аду люди живут.

Пословица

 

КЛОУН ПАРИТ НАД МИРОМ

 

Толпа часов, старинных и новых, настенных и напольных, с кукушкой, с боем и без, занимала почти половину комнаты. Часы перемигивались, перезванивались, общались между собой на им одним понятном языке пульсирующих мгновений. Казалось, на некий совет собрались они, хранители времен, и решают судьбы мира. И от их обилия и глупо-важного вида словно замедляло шаг время в доме, где собрались они.            

Коллекцию законсервированного времени собирал Николай Степанович Таврович, художник, друг Ильи, временно приютивший беглеца во время его скитаний по Европе. Николай Степанович,  эмигрант с 1993 года, циник, меланхолик, парадоксалист, словно пытался собирать время, потерянное им некогда на родине, утраченное в глупых сшибках самолюбий и драчках за выгодные сделки.  Жил он в уединении, в небольшом затерянном в горах Швейцарии домике, где воспитывал сына, страдавшего слабоумием. «Воспитание бесчувственности», – называл этот процесс сам Николай.

Николай Степанович обладал запоминающейся внешностью: достаточно крепкий для своих шестидесяти лет, он был невысокого роста, с широким торсом, короткими ногами, белым-белым, узким, длинным лицом. Некогда пышные, но начинающие редеть темные волосы были зачесаны назад, высокий чистый лоб – словно перерезан поперек одной-единственной толстой морщиной. Глаза у Тавровича были почти иконописной синевы, но – узкие, с набрякшими веками: когда он глядел, казалось, что синева прорывается сквозь прорезанные в белой бумаге узкие неровные щели. Было ощущение, что он не хочет смотреть на мир широко, что он брезгливо ленится раскрывать свои синие глаза и изредка бросает острые взоры из-под брезгливо опущенных тонких век. Он был явно умнее своей души и с этого зол на природу.

Говорил он низким, словно «каркающим» голосом, отрывисто, четко, с «железной» интонацией бросая резкие слова. Иногда, возбуждаясь в споре, становился резким до беззащитности.

Таврович пригласил Илью к себе для участия в своеобразном интеллектуальном развлечении – так называемом «Аутодафе», диспуте, в котором сталкивались мировоззрения людей разных стран и культур. Такие  беседы в доме Тавровича привлекали внимание многих европейских интеллигенов. Гостеприимный дом Николая Степановича, как когда-то – «Дом Поэта» Максимилиана Волошина, был одним из средоточий умственной жизни русской эмиграции, и погостить у художника мечтали многие.

При первом приезде Ильи к Николаю хозяин стоял перед картиной, которую, по-видимому, только что закончил писать. «Мое дитя. Новорожденное дитя, – объяснил Таврович Илье, широким жестом указывая на холст. – Месяц работал. Теперь пусть повисит картина, пусть побудет в одиночестве. Выстоится, так сказать. А я буду на нее глядеть, беседовать с ней… может, научусь у нее чему-то».

На холсте был изображен земной шар, словно увиденный из космоса, – большой, сине-зеленый, плывущий под оранжево-алым сияющим небом. Над планетой, держась за солнечный луч, парил цирковой клоун с размалеванным лицом, в парике, разноцветном цилиндре и шутовском костюме, показывая кому-то незримому длинный нос. 

– Что это значит? Земля наша – цирк… а сверху – клоун смеется? – задумался Крапивников.

– Что это значит, я и сам не знаю, – спокойно ответил автор полотна. – Где-то, когда-то я прочитал описание такой картины в романтической повести, советских лет еще… а теперь это в себе увидел, и написать захотелось. Вот и написал. А смысл еще долго искать буду…

– Написано хорошо, да… – медленно произнес Илья, вглядываясь в невеселые глаза клоуна. – Но я бы такую картину на стену не повесил – от нее как током бьет. Не светом, нет. Током.

 

Неожиданно в соседней комнате раздался дикий, истошный крик, – таким голосам кричало бы, наверное, сгорающее в лесном пожаре сухое дерево. За криком последовал грохот падающих предметов и яростный, почти слоновий топот. Николай Степанович, забыв о Крапивникове, бросился туда, откуда доносились звуки.

Это начался очередной припадок у Саши, слабоумного сына Тавровича. Сын, низкорослый, плотный человечек лет тридцати, с покатым лбом, закатившимися назад глазами и вечно оскаленным слюнявым ртом, прыгал по комнате, прижав одну руку к лицу, а другой размахивая в воздухе и круша все вокруг. Крики его передавали неподдельное, разрывающее мозг мучение. Белки закатившихся глаз сверкали нечеловеческим блеском. 

Николай Степанович бросился к сыну, обнял его, причитая. Сын продолжал вырываться и орать. Отец бормотал ему одни и те же, вероятно, годами повторявшиеся ритуальные фразы:

– Саша, Саша… тише. Тише, болезный мой. Ну что это с нами такое приключилось, опять бяка на нас напала. Тише, тише, спокойнее. Все хорошо. Все хорошо, Саша…

Саша не успокаивался. Тогда Таврович прибегнул к последнему средству – устрашению:

– Саша, Саша… ну что ты так. Напугал всех. Не кричи, не голоси, а то паук придет, тебя заберет. Вот такой паук! – отец сложил пальцы так, чтобы вышло что-то вроде паучьих ножек, и расправил их перед носом у сына. – Вот так он лапами… клац! – тонкие пальцы Тавровича стремительно сжались перед лицом Саши, тот дернулся, щелкнул глазами и замолчал, тихо подрагивая.

– Вот, вот… спокойно, спокойно… – забормотал Николай Степанович, комично опустившись на колени перед ребенком своим. – Ты же у меня один… я тебя берегу… я тебя пауку не отдам. Ты вот у меня какой хороший… не болел бы только… Успокойся, успокойся. Дай я тебе сказку расскажу…

Таврович шептал детские фразы, словно совершая некий ритуал. Как позже узнал Илья, это и был обряд, единственный, соблюдавшийся Николаем Степановичем, – обряд ежедневного разговора отца со слабоумным сыном. Разговор состоял из одних  и тех же слов, повторяемых, как молитвы сумасшедшему. Нужен он был скорее отцу,  чем ребенку, не понимавшему смысла беседы. Для себя говорил отец с сыном. Говорил, плача – и тайком оглядываясь на стоявшего в дверях Илью. На губах Тавровича дрожала тщательно скрываемая ухмылка – знак сладострастного унижения.

– Да… горько это… тяжело. Трудно с таким сыном жить… Но ведь… вам это приятно – так унижаться? Правда ведь? – после долго молчания неожиданно спросил Илья, и слова его – резкие, короткие, быстрые – жгли, язвили, пронзали болью, как крапива. – Вы ведь этот случай специально подстроили… для знакомства нашего? Для хвастовства, так ведь?

…И тут глаза Николая Степановича, казавшиеся Илье ранее какими-то потертыми и обезличенными от множества взоров-выстрелов, совершенных ими, впервые за долгий этот разговор отступили, сдались, виновато опустились. 

Категория: ПАУТИНА. Роман-иероглиф | Просмотров: 170 | Добавил: Недопушкин | Рейтинг: 5.0/3
Всего комментариев: 0
avatar

Форма входа

Категории раздела

ПАУТИНА. Роман-иероглиф [27]
Большой биографический роман, публикуется постепенно, по мере написания.

Поиск

Календарь

«  Март 2015  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
      1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
3031

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0