Cайт Андрея Козырева

Вторник, 19.09.2017, 14:41

Приветствую Вас Гость | RSS | Главная | Блог | Регистрация | Вход

Главная » 2015 » Март » 9 » ПАУТИНА. Глава 7. Аркадий Рудницкий совершает поступок.
19:39
ПАУТИНА. Глава 7. Аркадий Рудницкий совершает поступок.

Гибелью Леды не закончились испытания, как из ведра посыпавшиеся на Крапивникова в эти дни. На следующий день после Лединых похорон до Ильи дошли слухи, что Рудницкий, этот вечный выдумщик и острослов, неугомонный экспериментатор жизни, испугавшись, по-видимому, преследований со стороны оставшихся на свободе талалаевцев, попытался совершить самоубийство – от отчаяния. Аркадий выпил яд и, по слухам, находился при смерти. Врачей он к себе не подпускал, имевшиеся дальние родственники все разбежались, запуганные мафией. Ухаживать за ним, проводившим большую часть времени в тяжелом бреду, могла только сестра – тихая бледная девушка, к лицу которой словно приклеено было скорбное выражение. Всю жизнь свою она находилась в тени брата и сама от этого, казалось, едва не превратилась в тень – бесплотную, быструю, нетленную, всепроникающую. Она и передала Илье желание умирающего – проститься с другом. Крапивников, уладив кое-какие дела, связанные с личной собственностью, направился на квартиру к Аркадию.

……………………………………………………………………………..

…Рудницкий не захотел, чтобы сестра присутствовала при его беседе с Крапивниковым, и девушка, опустив глаза и сгорбившись, вышла на кухню, комкая в кулаке измятый носовой платок. Илья толкнул дверь, виновато и зло скрипнувшую при движении, и вошел к другу. В комнате Аркадия, несмотря на ее крайнюю тесноту и заполненность мебелью, было как-то безжизненно. Сиротство скорби земной, казалось, дышало во всей обстановке ее. Покрывала кроватей были безнадежно ровны, вся пыль была стерта со столов и тумбочек, и казалось, что вместе с пылью саму жизнь кто-то незримый и строгий вымел властной рукой из дома сего. Массивный шкаф с книгами не стоял, а теснился в углу, как толстый священник при умирающем, переминаясь с ноги на ногу, виновато глядя в пустоту и явно не находя себе места в суровом и жестком пространстве умирания. Только одно бесплотное, мучительное и горькое ощущение населяло эту комнату, и это был – Рудницкий.

Лицо друга, измученное болезнью, пожелтевшее и скукожившееся, показалось Илье похожим на сухую курагу. Только ярко-синий взгляд еще горел на этом подобии человеческого лица.

Аркадий молчал. Крапивников потоптался с минуту на ногах и решил начать беседу сам.

– Что ж ты это, брат? – прошептал он дружелюбно, вспомнив  давнее обращение «любомудров». – Не надо было пугаться так. У страха глаза велики, но ничего не видят – ты ведь сам это давно знаешь…

– Нет… – еле слышно проговорил Рудницкий. – Думаешь, Ильюха, я только этих бандюков испугался? Этих… наших, бес…бес… беспочвенных? А?...

– Чего же еще? – с ласковой улыбкой, как ребенку, ответил Илья. – Вон как ты весь дрожишь. Страх – он сам себя выдает. На него у нас у всех нынче глаза велики, мы его просмотреть не можем… потому как караулим его сами в себе. Боишься, брат, точно боишься!

– Боюсь… верно. Но не талалаевцев. Они что – пена, сегодня поднялась, завтра растворится… а мы на глубине всегда затаиться сможем. Мне не пены этой страшно, мне глубины страшно! Понимаешь?

– Не понимаю. Что-то бредишь ты, пожалуй… «Глубины страшно»… «Беспочвенные»… Заговариваешься! – Илья начал было говорить грубым тоном, но тотчас осекся.

– Нет, нет. Я объясню тебе сейчас все. Мне в себя смотреть страшно – как это я мог такие жульничества покрывать… Смотрю в себя, в глубину, – а там плоско. Как если бы всю жизнь падал, падал в пропасть, думал: нет у нее дна, вечно лететь, вечно жить буду, – а вот оно, дно-то! Есть оно все-таки, есть! И разбиваешься. Так и у меня – совесть разбилась. И жива еще, а мучается. Болит… Больно, брат. Больно.

Голос Аркадия дрожал, как бабочка, только что наколотая на булавку. Любой человек с сердцем пожалел бы его в этот момент. Но Илья уже увлекся любомудрой проблемой и не мог из жалости прекратить дискуссию – для философа не было уже ни душной комнаты, ни тяжелой мебели вокруг, ни умирающего друга, ни смерти самой – только слова, легкие слова и мысли, увлекающие в свободный полет.

– И что, эта боль тебе спасаться не дает? – продолжал он. – Боль – она нужна, чтоб лечить ее. А тебе она запрещает лечиться, так, что ли? И кто тогда кому хозяин – ты боли или боль – тебе? – Илья запнулся, помолчал минуту, шумно сглотнул  и продолжил. – Извини, что в такую казуистику тебя втягиваю. Не ко времени это тебе сейчас. Но я ведь сам, знаешь, любомудрствовать люблю. Вот и потянуло…

– Ничего. Мне уже ничего не страшно – ни твоя «казуистика», ни моя тоска. Плоская она, тоска моя, серая. Как дно, на которое я упал. Плоско жить стало. Скучно.

– Это жить-то скучно? Это когда такая заваруха вокруг творится, все каждый миг меняется, а тебе – жить скучно?

– Не жить, нет… Человеком быть скучно. Понимаешь? Не то чтобы больно, стыдно, низко, нет, скучно просто. Не в ту сторону живем. Вширь живем, а не вглубь, – говорил он глухо, простуженным голосом, время от времени шмыгая носом. –  Каждый день одно и то же, те же дела, те же слова, те же мысли. Чувств нет совсем. Скука только. Серо все как-то, серо, плоско… неуютно. И ничто вроде жить не мешает, да и не помогает ничего, не подталкивает. Мимо жизни живу. Время летит, а я в нем – нет. Я не двигаюсь, мир меня движет. А так, без толчка – какая жизнь? Жизнесмерть какая-то. Вот слово хорошее придумал, Ильюха, – «жизнесмерть». Запомни, может, в стих какой вставишь. Тебе хорошо, у тебя стихи есть, в них можешь от жизни лицо спрятать, как в ладонях. А у меня – нет приюта. Бездомна жизнь моя. И пуста. Скучно мне в ней, скучно…

Рудницкий уже не мог говорить и только тяжело дышал, как проколотый мяч, из которого медленно и с медным присвистом выходил присвоенный некогда воздух… Да и Рудницкий ли был это? То, что лежало на кровати перед Ильей, уже не могло иметь имени, – это вещество жизни переходило из одного состояния в другое, сложно, мучительно перестраивалось и, как маленькая искра, неслось из пространства в пространство, трепеща на ветру и поминутно меняя форму, название и сущность… От этой невыносимо огромной работы хотелось забыться. Аркадий слабо махнул рукой и закрыл глаза ладонями. Илье на миг показалось, что огненные зрачки светят сквозь ладони друга, что все лицо уходящего человека, подобно маске, проступает из сумрака… Крапивников зажмурился и снова поднял веки – видение пропало.

Разговаривать было больше не о чем, все понимали это. Илья встал… и неожиданно поклонился Аркадию, низко, до земли, словно желая вернуть земле ту драгоценную дружбу - двойничество с Рудницким, которую он когда-то получил от навязчивой в дарах своих жизни и смысл которой он только сейчас начинал осознавать. Молча повернулся и пошел к выходу из комнаты. Стоя в дверях, неожиданно оглянулся, приложив руку к косяку, – и страшен был взгляд этот.  И затем, спускаясь по лестнице, садясь в такси и мчась домой, не сказал более ни одного слова, не произнес про себя ни одной мысли, – что-то более глубокое боролось и билось в нем, в сердце, в груди, в крови.

Лишь вернувшись домой, сказал он громко, сам себе:

– Всё.

Помолчал и добавил:

– Больше мне здесь делать нечего. НЕ-ЧЕ-ГО…

Отвечала ему только тишина вечернего вязкого сумрака за окнами просторной новой квартиры. Надо было помолчать перед прощанием с юностью, с дружбой… с родиной. В кармане Крапивникова лежал билет на самолет до Ганновера. Культуртрегера ожидало долгое путешествие-бегство сквозь все круги эмиграции на молчаливо-вежливом Западе.

Там могла быть новая жизнь, новая работа… а может, новая дружба или любовь. 

А здесь, в Москве, – все было кончено.

Дышать нечем было.

Нечем.

 

 

 

ИЗ ДНЕВНИКА ИЛЬИ КРАПИВНИКОВА

 

…Сегодня был на похоронах Рудницкого. Наблюдал, как за умершим человеком длинной чередой тянется вещество человеческое. Тянется, как сороконожка, очередь на тот свет. Одно существо с сорока ногами, руками и головами идет за гробом… Жуткое зрелище. Жуткое.

А я ведь тоже – часть чудовища этого… Я тоже за гробом в смерть иду. И не горюю, а только усмехаюсь над собой и всеми, живыми и мертвыми, – жестко, цинично. Это чтоб не бояться, наверное… Да, изменился я. Сильно перепахали человека, сильно…

 И еще говорят, что вся эта буча братоубийственная историей называется! Историей отечества! Того самого, кому жертвы приносим… Нет мира без войны. Нет мира без жертвы… Тяжелы и громоздки сапоги, в которых матушка Россия сквозь топи и грязь в историю шагает! А мне с ней ныне не по пути. Все. Кончено.

Кон-че-но. История началась, когда один сумасшедший выдумал прошлое и будущее. А я – я настоящим жить хочу.

Только вот… смогу ли?

Категория: ПАУТИНА. Роман-иероглиф | Просмотров: 239 | Добавил: Недопушкин | Рейтинг: 5.0/3
Всего комментариев: 0
avatar

Форма входа

Категории раздела

ПАУТИНА. Роман-иероглиф [27]
Большой биографический роман, публикуется постепенно, по мере написания.

Поиск

Календарь

«  Март 2015  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
      1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
3031

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0