Cайт Андрея Козырева

Понедельник, 20.11.2017, 18:34

Приветствую Вас Гость | RSS | Главная | Блог | Регистрация | Вход

Главная » 2015 » Март » 14 » ПАУТИНА. Глава 2. Крапивников спорит
12:11
ПАУТИНА. Глава 2. Крапивников спорит

Взгляд проснувшегося Ильи, блуждая по предрассветными сумерками полной комнате и медленно ощупывая ее проступающую из темноты обстановку, остановился на старинном зеркале в резной оправе, – единственной роскошной вещи, имевшейся в доме. 
Зеркало висело прямо напротив кровати, так что Илья каждый день, проснувшись, первым делом видел свое отражение. Давно уже в привычку вошло у него начинать день со знакомства с новым собой, с мысленного смотра своих сил, телесных и душевных. 
…«Ну, что же. Механизм по имени Я успешно работает. Взрослеем, мужаем», – подумал молодой Крапивников, глядя в гладкое чистое стекло. Действительно, за последние годы Илья сильно изменился. Трудно было узнать прежнего мечтательного и непоседливого ребенка в высоком пышноволосом брюнете с узким треугольным лицом, широким лбом, тонким носом с горбинкой, узкими усиками-стрелами над красиво изогнутыми чувственными губами. Скошенный безвольный подбородок никак не сочетался с высоким, волевым лицом,  и Илья, чтобы скрыть «несогласие лица», как он это называл,  отращивал небольшую бородку.
Глаза Крапивникова, немного кося, при разговоре смотрели, не мигая, в «невидимую точку», расположенную где-то рядом с его лицом, так что взгляд казался всевидящим и – одновременно – невидящим. «Далеко твой взгляд не улетает, около глаз порхает», – смеясь, говорила об этом его мачеха. Голос Ильи менялся в зависимости от настроения: обычно глухой, низкий, басовитый, он в минуты волнения сбивался на фальцет. «Твой голос… он словно цвет поменял», – говорила мачеха в этих случаях.
Илья с детства отличался со склонностями к «умствованию», писал стихи и прозу – как говорили друзья, весьма неплохие. 
Жизнь его текла спокойно и как-то тускло до поступления в местный педагогический институт. Там, в студенческой среде, юноша нашел много новых знакомых, порой чудаковатых, но весьма интересных молодых людей, каких было так много в конце 80-х. Так, своеобразной «притчей во языцех» для всего института был аспирант Эдик Гофман – высокий чернявый юноша с длинным шмыгающим носом, курчавыми волосами, острым взором черных глаз из-под густых бровей. Казалось, его лицо, неказистое и даже немного неприятное, нужно было только для того, чтобы носить эти черные и обжигающие, как горячий чай, глаза. 
Нрав у Эдика тоже был своеобразный. «Такой обычно молчит-молчит, а потом такое скажет, что все рот разинут», – говорили о нем люди. И правда, иногда Эдик мог одной неожиданной емкой фразой полностью изменить ход любого разговора… «Парадоксалист», – прозвали его на кафедре. Спорить с ним было трудно, но интересно, и многие студенты сами специально «нарывались» на спор с ним. Илья быстро завязал знакомство с Гофманом и его друзьями – кружком самодеятельных философов, именовавших себя «любомудрами». 

* * *

Собрания «любомудров» проходили у профессора Глинского – чудаковатого, угрюмого, похожего на филина человека, на старости лет возомнившего себя кем-то вроде нового Сократа.  На кухне или на лестничной площадке у дверей его бедной однокомнатной квартиры десяток «юношей бледных со взором горящим» собирались по вечерам и допоздна вели долгие бессодержательные, но очень «умственные» беседы о кумире группы – Данииле Андрееве, о его возвышенно-туманных идеях, Сальватэрре, Монсальвате.
Часто в этих беседах участвовали друзья Ильи, такие же «любомудры», как и он. Одним из них был Аркадий Рудницкий, о котором рассказывал Гофман, – высокий, чуть повыше Ильи, блондин, с пышными вьющимися волосами, маленькими белыми глазами, остро смотрящими исподлобья, выпуклым лбом, словно прячущимся под кудрями, большими надбровными дугами, узкими губами, белым пушком над верхней губой и на пухлых щеках, оттопыренными ушами, мало заметными из-под сияющего ореола волос. Лицо его было открыто и даже распахнуто, как мишень.
У Аркадия были широкие костлявые плечи, почти по-обезьяньи длинные руки, неровная «прыгающая» – или танцующая? – походка, искусственная сутулость, аристократические длинные пальцы, вечно грязные ботинки: они словно сами находили, в какую лужу наступить. При ходьбе он неловко и как-то стыдливо шумел, как слон, идущий на цыпочках. 
Основные словесные баталии совершались обычно между Ильей и Аркадием. Говорил Аркадий, как чувствовал, –  коряво, непричесанно, лохмато.  Под довольное похмыкивание Глинского, наблюдавшего за ходом «сражения» из старого, но еще крепкого кресла в углу комнаты, молодые люди произносили длинные монологи – о смысле жизни, о любви… о том, что важнее всего для поэта в восемнадцать лет. 
– О-о, любовь – это дело тонкое! – разглагольствовал, бывало, за столом Рудницкий, бледный в дрожащем свете парафиновой свечи. – Я почти не нуждаюсь в физическом общении с женщинами. Я от них получаю другое, более утонченное удовольствие.
– Это какое такое? – весело спрашивал Крапивников, попивая чай с лимоном. 
– А вот такое. Я знакомлюсь с девушкой, очаровываю ее, увлекаю, долго ухаживаю за ней, дарю подарки, цветы там всякие. Стихи могу посвятить. Потом вдруг исчезаю из ее жизни – чтоб она поволновалась. Вскоре возникаю снова – и то приближаю ее к себе, нежничаю по-всякому, то отталкиваю, ледяной водой обливаю. И слежу, как постепенно она в моей власти оказывается – не телом, а душой – ДУШОЙ, понимаешь? Это когда она не обо мне уже и думать не может… 
– И что дальше? Сердце разбиваешь и осколки коллекционируешь? – улыбчиво спрашивал Гофман. 
– А дальше – так. Когда она, значит, уже до предела накалена, я ее к себе привожу, намекаю на любовь, то да сё, и, значит, когда она уже бросается мне в постель, я – спокойненько так, тихо, строго, ледяным голосом – объявляю ей, что я – человек духовный, нравственный, святой, в общем, что я признаю только духовный брак, а ты, мол, коли о постели думаешь, – шлюха, самка, тварь, ВОН ОТСЮДА! И в этот момент, когда она, уже о семье мечтавшая, о детишках, может, раскаленная до предела, одевается и уходит, смотрит так – а они все в этот миг ненавидяще смотрят, но тихо, подстриженными глазами, так сказать, – а я наблюдаю за этим, скрестив руки на груди, и в этот момент ее через  совесть насилую! Понимаешь, я не тело, а душу ей обесчещиваю, все ее греховные потроха наружу вытаскиваю! Да я, и переспав с ней, и расчленив ее, может, такого бы удовольствия не получил, когда она ко мне: «Люблю, люблю», – а я-то ей прямо в сердце, в сердце прямо, в обнаженное, – плюю! Вот так! Вот оно, счастье-то! Нравственная расчлененочка, так сказать!
–  А зачем вообще тебе что-то расчленять нужно, чтобы приятно стало? Это ж извращение, дело подсудное – не людям, так Богу…– прерывал молчание Эдуард. Илья же слушал, затаив дыхание. 
– Так ведь это и есть любовь, это и в Боге есть. Сам посуди, семья – это что такое? Я с детства понял, по родителям, что это рабство, только взаимное, попеременное: сегодня муж, допустим, пьяный и над женой издевается, значит, он – царь, она – рабыня, а завтра у него похмелье, а она ему проповедь читает, чтоб у него душа и тело заболели, – вот и поменялись они местами. Любовь – это когда один человек другому сам себя в рабы отдает – надолго, иногда на годы – и спасибо еще говорит за это. И от этого еще удовольствие получает! Это, по-твоему, не извращение? Да любой извращенный блуд в сто раз естественнее! – кричал Рудницкий, театрально переходя на фальцет. 
– Так зачем люди любят? Как ты это объяснишь? Не подумай, я не из праздности спрашиваю, а – тупо поржать охота… – забавлялся Эдик, наблюдая, как тени троих друзей и похрапывающего в сторонке Глинского совершали на стене какой-то немыслимый языческий танец. 
– Одно только в любви хорошо: что когда тебя любят, ты власть над человеком получаешь – и потому счастлив можешь быть. Власть ведь – это счастие и смысл жизни есть, воля к власти есть воля к жизни, вот! А когда в твоих руках чье-то тело, да и душа в придачу, то высшая власть над ними и, следственно, высшее счастие – в том, чтобы отказаться от них, чтобы растоптать того, кого любишь! Вот, например, девушка, любит она тебя, сердце свое тебе в руки вручает, а ты его – в ад, в болото, в дерьмо! И оно летит туда, любви к тебе полное, а ты – плюешь на него! Тут ведь ты в лицо Бога плюешь, в лицо любви самой. Тут ты над любовью, над Богом возвышаешься! Счастье богоубийства – вот что такое любовь! Понимаешь, а? – патетически взвизгнул Аркадий. – Ведь и ты такое чувствовал когда-то,  ведь и ты знал, Илюха! Ты ведь тоже нашего круга, мы ведь одной крови с тобой, одной, подлой, не правда ли? Признайся, так? А?
– Не признаюсь… задумчиво шептал в ответ Илья, продолжая лить чай в переполненную чашку.  – Но и спорить не буду. Тут долго разбираться надо… Но интересно мне одно еще: как ты можешь после э т о г о такого святошу из себя корчить? Зачем ты на каждый храм крестишься? Зачем молитвы читаешь, если – богоубийство? Не пойму никак…
– Так я ведь, девушкам сердца топча-то, их, так сказать, морально стерилизую – вот так, как котяток, лехо-хо-нько, – им не даю ни полюбить, ни согрешить больше, они ведь потом только к богу да к совести и могут обратиться, чтоб от меня, от сатаны святого, защиту найти! И молятся, а кто не молится, и те – надо сказать – нравственно чистеют, то есть… тьфу, как это по-русски? – чистыми и пустыми такими, как стены, становятся. А мне за это – спасибо только, что я столько монашек в миру для Бога создал.
– Так ты ведь не только при них крестишься, ты и один молишься истово, знаю я… – бормотал бледный Крапивников, незаметно для себя вздрагивая от ударов ветра о незапертую форточку в соседней комнате. 
– Да, я и сам молюсь… может, хочу, чтоб Бог меня наказал, – мучиться ведь приятно, знаешь, – а может, просто… от бесприютности души. От заброшенности в жизнь, вот. Жизнь ведь – она холодная, холодом своим горячее огня обжигает, а согреть не может. – Рудницкий говорил уже каким-то «утробным» тоном, демонстрируя хорошую актерскую школу. –  Да довольно, брат, «рыцарь Луис» ты мой, погорячились, душу отвели поспорить – пошли, пирожков отведаем, это тоже дело хорошее – мама моя печет первоклассно! Давай, брат, давай.
Илья замолчал, не замечая, что на столе перед ним давно образовалась большая лужа от пролитого чая. Он задумчиво протянул руку за пирожком, который предлагал ему Аркадий, откусил кусочек, пережевал… откусил другой… и только тут поперхнулся, обнаружив, что пирожок-то был с опилками! 
Друзья хохотали, глядя, как кашляет и плюется Илья. На лице Крапивникова недоумение переходило в обиду. 
– Так вы это что… специально мне голову морочили? А?!!! Говорите, а! Вы что тут, в исповедь играли, чтоб меня ошарашить, а потом еще и на…насмеяться надо мной? – Тут Илья замолк на минуту. – Да тьфу… тьфу тогда нас вас! Мелкие вы люди… Мелкие!
Крапивников вскочил и начал стремительно натягивать на себя шарф, пальто, галоши, смешно прыгая на одной ноге и ежеминутно роняя вещи из своих рук. При этом он причитал: «Уйду я от вас, уйду… мелкие люди!»
– Слышь, брат, попроси у него прощения… обиделся ведь человек. Небось и правда больше к нам не придет, – пробормотал Аркадию Гофман, глядя на этот танец оскорбленного самолюбия. 
– Да куда он уйдет от нас? Ему больше не с кем душу раскрывать будет… нет больше у нас людей такой породы, любомудрой, он да мы только. Все равно к нам придет, – успокоил его Рудницкий. – Слышишь, Илья? Не сердись. Пошутили – и хватит. Мы не со зла тебя проверили. Не уходи. Все равно потом к нам придешь… больше ведь поговорить не с кем. 
Илья замер на секунду, замолчал… медленно повернул побледневшее лицо с большими глазами к Гофману… перевел взгляд на Аркадия… а затем неожиданно хохотнул – коротко, глухо – и протянул им руку: «Лады, друзья! Нас мало, но мы вместе!»
Так и окончился этот конфликт – не взрывом, а всхлипом. И со следующего дня беседы в кружке «любомудров» потекли по-прежнему.
В таких беседах, исступленных, порой мудрых, а порой – на грани безумия, проходила студенческая молодость Ильи – «Дона Луиса», проходила, не оставляя после себя почти ничего, – ни воспоминаний любви, ни глубоких ран в сердце, – ничего, кроме россыпи первых юношеских стихотворений.

ИЗ СТИХОВ ИЛЬИ КРАПИВНИКОВА
(1990-е гг.)

  * * *

Пропись в клеточку. Ручки. Пеналы. Учебники. Книжки.
В клетку – фартук девчонки, потрепанный свитер мальчишки.
В школе мы то дрались, то мечтали быть вместе годами…
Мы за клетками парт в клетках классов сидели рядами.

Нас свобода звала, словно небо – проверенных асов,
Мы сбегали из клеток домов, и занятий, и классов,
И бродили всю ночь, и мечты, словно вина, бродили…
Мы по шахматным клеткам судьбы, как фигуры, ходили.

А потом, не боясь, что понизит судьба нам отметку,
Словно в классы, играли и прыгали с клетки на клетку:
Из мальчишества – в зрелость, от счастья – к прозренью и плачу,
От него – кто в запой, кто-то – в бизнес, кто – в храм, кто – на дачу…

А страна – посмотри с небосвода – вся в клетках огромных,
Словно дни нашей каверзной жизни, то светлых, то темных.
Создавали решетку следы от плетей и ударов:
Белый след – от сведенья лесов, черный след – от пожаров.

Где теперь те девчонки, что в клетчатых платьях ходили?
Где мальчишки, что, с ними враждуя, их горько любили?
Словно клетчатый лист из тетради, помяты их судьбы:
Кто-то жив и здоров, а кого-то  – успеть помянуть бы…

Каждый в клетке сидеть обречен до скончания века:
Кто-то в офисе, кто-то – в тюрьме, кто-то – в библиотеке…
…А кому-то, наверно, родные леса и сады
Прямо в клетчатый фартук земные роняют плоды.

* * *

Любой, кто засыпает, одинок.
Кто б ни был рядом, ты – в отдельном мире,
Но в той вселенной есть твой городок,
В нем – тот же дом и тот же мрак в квартире.
Бывает, погружаешься во мрак,
А в нем – все лучше, чем при свете, видно: 
Грязь, неуют, за домом – лай собак,
Что скалят зубы, злятся: им обидно
На пустоту, в которой тяжело…
Но за стеной спокойно дышит мама,
Сквозь стены слышишь ты ее тепло
Всем существом, своею сутью самой.
Да, ты – дитя. Но, увлеченный тьмой,
Ты постигаешь холод жизни краткой,
Вперив глазенки в темное трюмо
Напротив детской маленькой кроватки.
Там – то ли тень, а то ль твое лицо,
А то ли кто-то третий, страшный, страшный,
Кто время сна жестоко сжал в кольцо…
Но думать, кто, не важно. Нет, не важно.
…Страшилка это или анекдот,
Воспоминанье, ставшее лишь знаком?
При свете мир давно уже не тот…
Но в темноте он вечно одинаков.
Днем – жизнь, дела: не выйти за черту.
А ночью – тот же детский страх спасенья,
И тот же лай собак на пустоту,
И тот же Третий меж тобой и тенью,

И – сквозь пространство – мамино тепло…

* * *

Деревья пахли небом,
А губы – солнцем алым,
А ветер – теплым хлебом
И счастьем небывалым.

С тобою шел я тихо
По саду молодому,
И пахла земляникой
Моя тропинка к дому.

Любви еще не зная,
Не ведая печали,
Я знал, что пахнут раем
Сияющие дали.

…А будущее – кровью,
Невысказанной мукой,
Разлукой и любовью,
Любовью и разлукой…

* * *

Мир держится на хрусте веток,
на шелесте листвы весной,
на детском смехе, летнем свете,
на теплоте тропы лесной.

Мир держится на горьком плаче,
на мертвом холоде снегов,
на горечи любви незрячей,
на буйстве волн у берегов.

Увы, не может быть иначе:
растут цветы, и дождь их бьет,
смеется сын, а мама плачет…
А это значит – жизнь идет.

* * *

Как мало в жизни надо,
чтоб сердце зазвучало:
свет любящего взгляда,
уста алей коралла…

Как в жизни нужно много,
чтоб сердце пробудилось:
бессмертный голос Бога,
судьбы небесной милость.

И хруст ветвей на тропке,
и звук дождя на листьях…
А век такой короткий,
а небо чисто-чисто. 

Категория: ПАУТИНА. Роман-иероглиф | Просмотров: 180 | Добавил: Недопушкин | Рейтинг: 5.0/2
Всего комментариев: 0
avatar

Форма входа

Категории раздела

ПАУТИНА. Роман-иероглиф [27]
Большой биографический роман, публикуется постепенно, по мере написания.

Поиск

Календарь

«  Март 2015  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
      1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
3031

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0